Давайте выпьем
 

Положение во гроб

Усоп.

   Тоже торжество, но неприятное. Тягостное. Дело житейское: все там будем, чего там.

   Водоватов скончался достойно и подобающе. Как член секретариата, отмаялся он в больнице Четвертого управления, одиночная палата, спецкомфорт с телевизором, индивидуальный пост, посменное бдение коллег, избывавших регламент у постели и оповещавших других коллег о состоянии. Что ж - состояние. Семьдесят четыре года, стенокардия, второй инфаркт; под чертой - четырехтомное собрание "Избранного" в "Советском писателе", двухтомник в "Худлите", два ордена и медали, членство в редколлегиях и комиссиях, загранпоездки; благословленные в литературу бывшие молодые, дети, внуки; Харон подогнал не ветхую рейсовую лодку, а лаковую гондолу - приличествующее отбытие с конечной станции вполне состоявшейся жизни.

   Газеты почтили некрологами: Литфонд выписал причитающиеся двести рублей похоронных; и гроб, в лентах и венках, выставили для прощания в Белом зале писательской организации.

   К двенадцати присутствовали: от правления, от секции прозы, от профкома, месткома и парткома, от бюро пропаганды и Совета ветеранов: посасывали валидольчик отдышливые сверстники, уверенно разместились по рангам и чинам сановные и маститые; подперли стенку перспективные из клуба молодого литератора, привлекаемые в качестве носителей гроба (лестница). Родня блюла траур близ изголовья бесприметно и обособленно.

   Минуты твердели и падали; в четверть первого выступил вперед и встал в головах второй (рабочий так называемый) секретарь союза, Темин, с листком в руке. Склонением головы обозначив скорбь, он выдержал паузу, давая настояться тишине, явить себя чувству, и профессионально открыл панихиду:

   - Товарищи! Сегодня мы прощаемся с нашим другом, коллегой, провожаем в последний путь замечательного человека, большого писателя и настоящего коммуниста Семена Никитовича Водоватова. Всю свою жизнь, все силы, весь свой огромный талант и щедрую душу Семен Никитович без остатка отдал нашей Родине, нашему народу, нашей советской литературе.

   Семен Никитович родился... ("Совсем молоденьким парнишкой переступил он порог редакции" - взглядом сказал один маститый другому. - "Я хочу чтоб к штыку приравняли перо", - ответил взгляд) ...В сорок девятом Семен Никитович выпустил свой первый роман - "Стальной заслон" тепло отмеченный всесоюзной критикой, и был принят в ряды Союза писателей СССР.

   И еще пять минут (две страницы) освещал Темин творческий путь покойного, завершив усилением голоса на вечной памяти в сердцах и высоком месте в литературе.

   Следом поперхал, оперся тверже о палочку Трощенко, и в мемуарных тонах рассказал, каким добрым и интересным человеком был его друг Сема Водоватов и как много и упорно работал он над своими произведениями. И такое возникло ощущение, что Трощенко словно прощается ненадолго с ушедшим, словно извиняется перед ним, что из них двоих не он первый, и слушали его с сочувствием, отмечая и ненарочитую слезу, и одновременно инстинктивное удовлетворение, что он переживает похороны друга, а не наоборот.

   Некрасивая, условно-молодая поэтесса Шонина, вцепилась коготками в спинку ампирного стула и продекламировала специально сочиненные к случаю, посвященные усопшему стихи: стихи тоже были некрасивые, какие-то условно-молодые, со слишком уж искренним и уместным надрывом, но все знали, что Водоватов ей протежировал, звонил в журналы, даже одалживал деньги - из меценатства, без оформленной стариковско-мужской корысти, и это тоже производило умиротворяющее, приличествующее впечатление.

   И долго еще проповедовали о человечности и таланте Водоватова, о трудной, непростой и счастливой его жизни, о замечательных книгах, несвершенных замыслах и признании народом и государством его заслуг.

   Церемония двигалась по первому разряду. Как причитали некогда кладбищенские нищие, "дай Бог нам с вами такие похороны".

   Полтораста человек надышали в зале, совея от элегических мыслей о смерти и вечности, от сознания, что достойно отдают человеческий и гражданский долг покойному, выискивая и лелея печально-светлые чувства в извитых душах деловых горожан: время панихида рассчитали грамотно, чтоб не успели перетомиться скукой, но как вечно ведется, речи затянулись, прибавлялось ораторов сверх ожидания, намекалось на сведение старых литературных счетов - перетекало в разновидность обычного и беспредметного собрания; по шестеро натягивали на рукава черные повязки, в шестую уже смену менялись в почетный караул у гроба, в задних рядах поглядывали украдкой на часы, и все соображали, когда вернутся с кладбища и не сорвутся ли вечерние планы...

   Уже вытирали пот и завидовали тем, кто толпился перед входом на лестничной площадке, не поместившись в зале, и там теперь имели возможность курить и тихо переговариваться.

   И уже поднимался снизу водитель одного из автобусов и со спокойной грубоватостью человека рабочего и профессионала спрашивал у распорядителя похорон очеркиста Смельгинского, когда же наконец поедут, и уже председатель комиссии пышноусый научнопопуляризатор Завидович кивнул коротко Темину и собрался показать рукой, чтоб разбирали нести венки, а молодым литераторам поднимать гроб, когда из настроенной к шевелению толпы выделились двое и подступили к Завидовичу с интимной деловитостью посвященных.

   Тот, что помоложе, в официальном костюме и с официальным лицом, отрекомендовался нотариусом и известил вполголоса, что имеет место завещание покойного и воля его - огласить в конце панихиды письмо-прощание Водоватова к коллегам. В доказательство чего открыл номерные замки дипломата и предъявил заверенное завещание.

   Второй же, старик в черной пиджачной паре со складками от долгого пребывания в тесном шкафу, на вопрос: "Вы родственник? Входите в число наследников?" - ответил не совсем впопад: "Нет, я его друг... по рыбалке, и на Шексну ездили, и везде... говорили обо всем... много" Дискант старика срывался, выглядел он волнующимся, неуверенным... Темин приблизился, также ознакомился с завещанием и сразу выцелил, что старику Баранову Борису Петровичу, отказывается две тысячи рубле при условии, что он выполнит неукоснительно последнюю волю покойного и прочтет над гробом его последнее обращение к коллегам.

   Не хотелось Темину это разрешать... но и отказать было невозможно, да и причин не было: он повертел плотный желтоватый конверт, запечатанный алым сургучом с Гербом СССР, вручил Баранову и разрешающе кивнул: давайте, мол, но скорее, время поджимает.

   Старик подержал конверт и стал ломать сургуч, кроша.

   Темин, выдвинувшись, объявил:

   - Товарищи! Семен Никитович, помня обо всех нас, перед смертью попрощался с нами. Есть его прощальное письмо. Прочесть его он поручил своему старому другу... (выслушал подсказку нотариуса за спиной) близкому, старому другу Борису Петровичу Баранову. - И отступил.

   Старик шевельнулся, на пустом пространстве, помедлил, посмотрел в спокойное, мертвое лицо с натеками подле ушей и протянул руку, коснулся плеча покойника живым, отпускающим и успокаивающим жестом.

   Развернул бумагу, моргнул, неловко одной рукой принялся извлекать очки из очешника и пристраивать на нос.

   И наконец, прерывисто вздохнув, вперившись в строчки, спертым пресекающимся голосом произнес невыразительно:

   "Ненавижу вас всех. Ненавижу.

   Бездари. Грязь.

   Воздаст Господь каждому по делам его, воздаст".

   Тишина разверзлась, как пропасть, весь воздух вдруг выкачали, и далекий рассудок бил на дне агонизирующей ножкой.

Кучка молодых забыла считать стотысячные гонорары усопшего, чем занимала себя последние полчаса.

   Старик Баранов капнул потом на лист, выровнял дух и продолжал чуть громче:

   "Покойник здесь я. Я здесь сегодня главный. А потому будьте любезны моих слов не прерывать: даже у дикарей воля покойного священна. Надеюсь, даже вашего непревзойденного хамства не хватит сейчас на то, чтобы сейчас заткнуть мне рот. Хотя вам не привыкать затыкать рты покойникам, да и вкладывать им, теперь уже абсолютно беззащитным, ваши подлые и лживые слова. Но посмотрите друг другу в глаза, коллеги: кто же еще скажет вам правду вслух?"

   Возникло краткое напряжение неестественности: простое желание переглянуться с соседом противоречило неуместности следовать глумливой указке.

   "Как не хотелось продаваться, коллеги мои. Как не хотелось писать дерьмо и ложь, чтобы печататься и быть писателем. Как не хотелось молчать и голосовать за преступную и явную всем ложь на ваших замечательных собраниях. Как не хотелось выть в унисон. Как не хотелось соглашаться с тем, что бездарное якобы талантливо, а талантливое и честное - ошибочно и преступно.

   Да, я играл в ваши игры. Потому что я тоже не лишен тщеславия и честолюбия, и хотел писать и быть писателем, хотел известности, денег и положения, потому, что были у меня и ум, и силы, и энергия, и Богом данный талант - был, был! - и я видел, что могу писать много лучше, чем бездарные и спесивые бонзы вашего литературного ведомства, раздувшиеся, как гигантские клопы, в злой надменности своего величия. Величия чиновников, сосущих соки собственного народа и душащих всех, кто талантлив и непохож.

   Ненавижу этих хищных динозавров соцреализма, на уровне своего ящерного мозга обслуживающих последние постановления партии - в любом виде, в любой форме, когда постановления эти издавались бандитской шайкой, тупыми карьеристами, ворами и растлителями.

   Что за гениальная мысль - создать Союз писателей! С единым уставом и единым руководством. Штатных воспевателей государственной машины. И еще гениальнее - дома творчества. Вот тебе комната, стол, кровать, горшок, четырежды в день кормят по расписанию, а вечером крутят кино. Гениально! Странно только, что не ходят строем и не поют утром и перед сном Гимн Советского Союза.

   Из гробя плюю я на ваш союз, на ваше правление, на вашего товарища Маркина, на ваш устав, на ваши спецкормушки и спецсанатории!"

   Хрустнула перевернутая страница. Старик проникся текстом и декламировал с выражением. Нетрудно было догадаться, что на своих рыбалках они не раз толковали, отводя душу, глушили водочку и кляли все и вся.

   При упоминании Маркина Темин, Завидович и еще ряд руководящих высказали явные признаки беспокойства. Они как-то соориентировали друг к другу, обмениваясь каменным движением век. Молодежь внимала с вдохновенным счастьем. Скандал перешел последнюю грань: акция требовала пресечения. Утопления, смазывания, торпедирования, спуска на тормозах. Толпа дышала с выражением готовности осудить.

   "Прошу нотариуса предъявить свидетельства психиатра и невропатолога, что сие написано в здравом уме и трезвой памяти. А то с нашим ухарей станется объявить это предсмертным бредом больного, я их знаю, у них опыт большой."

   Дьявольская предусмотрительность покойника смутила руководящих товарищей: Темин растерянно опустил руку, протянутую было к письму, и сделал вид, что говорить ничего не собирался.

   В кучке молодых гробоносителей ахнули в восторге.

   "Когда государство превращается в мафию, то все государственные институты - отделения мафии. Одни прорвались к пирогу и защищают его, как двадцать восемь панфиловцев - Дубосеково, другие рвутся к нему, как танки Гудериана - к Москве."

   - Да что же это такое!!! - вознегодовала детская писательница Воробьева, взмахнув черными кружевными манжетами. - Александр Александрович! Это же политическая диверсия! Откровения двурушни...

   - Товарищи, - офицерским непререкаемым голосом скомандовал Темин, кроя гул, - лица, не обязанные по своему служебному долгу присутствовать на панихиде, могут покинуть зал.

   Возникло броуновское движение литературных молекул, не пересекающее однако, черты порога: никто зала не покинул. Скуки не было и в помине, глаза горели, все хотели слушать дальше и досмотреть, чем все это кончится.

   Старичок гвоздил:

   "Писатели по работе своей - одиночки, писателей нельзя собирать в кучу, каждый писатель имеет свое мнение обо всем, а если нет - дешевый он писака, а не писатель. А если партийный билет и партийная дисциплина заставляют вас писать то, что велит вам партия, - так называйте это партийной пропагандой, но не называйте литературой!

   Да, поздно я понял, что писательство - это крест, а не пряник. Не хватило мне мужества пойти на крест, не хватило! Не смог отправиться в дурдом, в лагерь, в камеру к уголовникам, к стенке, боялся! Боялся быть как бы случайно сбитым грузовиком или оказаться выгнанным отовсюду безработным, которого возьмут разве что грузчиком в магазин.

   Ну что, небось, больше всех радуется кучка молодых, которых призвали мой гроб тащить?"

   Все взоры сфокусировались на молодых. Молодые поперхнулись.

   Молодые одеревенели скорбно и оскорбленно даже, тщась стереть с лиц перед начальством приметы преступного веселья. За спинами кто-то писканул и захлебнулся, словно рот себе зажал ладонью.

   - "Уже давным-давно я не хотел жить здесь. Понимаете? - не хотел!!! Я мечтал жить в тихом городке в Канаде, мечтал провести несколько лет в Париже, в Нью-Йорке, увидеть Рим и Лондон, Токио и Рио-де-Жанейро - не из окна автобуса, не десять дней с группой Союза писателей вашего, а сам, сам по себе, сколько хочу и как умею. Почему я не уехал, не сбежал? А потому же, почему еще многие - из-за родных. Мы же все в своем любимом отечестве обязаны иметь заложников и оставлять их дома, чтоб не дай Бог не удрали. Все прут от нас туда, а от них сюда - один шпион в три года, так его еще и по телевизору показывают.

   Я не хотел ваших дрянных постов и должностей, я хотел писать то, что я хочу, и посылать рукописи своему литагенту, и не знать никакого их пробивания. А если не возьмут? Заработаю на жизнь ночным портье в отеле и издам тиражом пятьсот штук за свой счет..."

Раздался звучный вздох, непроизвольный и печальный.

   "Я вообще не ваш, если хотите знать! Да, был я когда-то комсомольским вожачком, был партсекретарем редакции, обличал врагов народа и врачей-убийц... но сявка я был, шестеренка, винтик безмозглый! А потом поумнел... но на апостольство решиться не смог. Но понял, все понял!

   На меня плевать, сдох - и ладно, я свое пожил. А вот книги, умершие со мной, ненаписанные, я вам не прощу. Унижений не прощу, когда улыбался, льстил, хлопотал, услуживал, задницы лизал - а иначе не пробиться. Как пробиться иначе, дорогие друзья? Кто не подслуживался, не заискивал, не устраивал всяческие дружбы с нужными людьми, даже если этих людей презирал и ненавидел? Ну-ка, кто такой благородный - вытряхните меня из гроба! Ну! Пауза".

   На последних словах все не то чтобы задумались...

   Старичок Баранов с разгону, видимо, прочитал ремарку в этом тексте-сценарии: паузу, наверно, следовало сделать ему и, наверно, посмотреть в зал: не найдется ли в самом деле такой благородный, который вытряхнет бесчинствующего покойника из гроба. "И следовало бы, честно говоря!" - неслышно повисло в воздухе над начальствующей когортой.

   Взлетевший Баранов честно и теперь даже вдохновенно выполнял свой последний дружеский долг, или, если подойти иначе, отрабатывал две тысячи рублей - весь весомая сумма для пенсионера, да и не только пенсионера.

   - "Будь прокляты ваши кастрирующие редакторы, ваши анонимные цензоры, ваше страшное и кровавое НКВД - КГБ - вечное проклятие палачам Лубянки! - ваши нищие магазины и зажиревшие холуи во князьях, ваше рабское бесправие и всесильная ложь".

   ("Ого! Дошел и до общей политической программы!" - "Завещание съезду, а". - "Фига в кармане..." - "Милое однако, устройство, при котором только мертвые и могут себе позволить... да и то..." - "М-да - уж им терять нечего", - прошелестели шепоты.)

   Но оказалось, что мертвому терять очень даже есть чего.

   "Я жил среди вас, все делал так, как делаете вы, добился ненужных благ и почестей, которых добиваетесь вы... - но уж хоть после смерти лежать среди вас не хочу я.

   Похорон, могил, памятников и речей над свежим холмиком не будет. Хватит фиглярства.

   Нотариуса прошу предъявить товарищу Темину, второму секретарю писательской организации, - он, я полагаю, возглавляет этот цирк, если не сбежал еще бродяга, - ау, Сашок, ты здесь?"

   Темин побагровел, чугунея массивно. Несколько человек - от входа, из безопасности, - заржали откровенно и бессердечно.

   "...предъявить расписку в получении мною от упомянутого театра ста пятидесяти девяти рублей за мои бренные останки и письменное согласие родственников, заверенное нотариально. Ничего, пусть живут счастливо на мои гонорары и смотрят на мой портрет, незачем таскаться вдаль к камню над моими костями, которые мне уже отслужили, пусть теперь хоть медицине послужат.

   Панихида окончена, всем спасибо.

   А теперь пошли все вон отсюда. Я устал, знаете, за семьдесят четыре года, пора и отдохнуть от вас."

Старик Баранов опустил локти, растопыренные предохранительно над письмом, как крылья наседки над цыпленком, письмо сложил и поместил в конверт, а конверт перегнул пополам и спрятал во внутренний карман.

   Наступила совершенно понятная заминка, неловкая и неопределенная. Вроде и нельзя расходиться и надо расходиться, и... нет, не безобразная, идиотская, немыслимая ситуация. Что теперь делать? Чем все должно кончиться?

   Темин гнал блицпереговоры с Завидовичем. Хоть теперь следовало брать инициативу в свои руки, и немедленно. Естественно, никому не хотелось принимать ответственность за беспрецедентный скандал.

   Верх взял, само собой, старший по должности, закончив неразборчивые дебаты категорическим приказанием. Завидович вытянулся "смирно".

   - Товарищи! Ввиду всех обстоятельств и необходимости уточнения деталей всех просят покинуть зал! Церемонию считать оконченной, - брякнул он.

   Помедлили и потекли на выход. Оглядываясь, предвкушали перекурить сейчас происшедшее, посмаковать, переложив рюмкой в баре, обсудить и дождаться конца. Не каждый день, знаете!

   - Насколько вообще это все законно? - допрашивал Темин нотариуса.

   - Абсолютно, - подтвердил тот с некоторым даже удовольствием. - Медицинская экспертиза, заверенное завещание. Все соблюдено.

   Руководящий взгляд обкомовского товарища в затылок гнул Темина в спину.

   - Вы понимаете, что это попадает под уголовную статью, и виновным придется ответить, я вас уверяю.

   - Отнюдь, есть заключение юрисконсульта. Никакой пропаганды насилия, свержения, клеветы и нецензурных выражений.

   - А публичное оскорбление гражданской церемонии? Этот чтец декламатор сядет, есть кому позаботиться.

   - Судом над Барановым вы раздуете всеобщее посмешище. Прикиньте последствия. Как юрист, гарантирую его неуязвимость, максимум - сто рублей штрафа и предупреждение.

   - А сколько вы получили за эту мерзость?! - не выдержал Темин.

   - Отчеты о гонорарах я подаю в коллегию.

   - Но можно в чем-то изменить его волю? Это же нонсенс.

   - Я обязан проследить и настоять на исполнении закона.

   Товарищ из обкома броненосно подплыл и увлек нотариуса в сторонку - втолковать.

   Белые лепные двери в опустевшем зале распахнулись - по паркету протопали двое ребят в синих коротких пальто с какими-то шевронами.

   - Сюда сейчас нельзя, товарищи!

   - Санитары, из морга, - заурядно представился один, а второй ткнул мятую справку. - За трупом... вот.

   - Не требуется. Кто вас прислал?

   - Нас? Начальство. Распорядилось.

   Завидович ворковал родственникам. Родственники слушали замкнуто; "только посмейте... последнюю волю отца..." злобно отвечал желчный, худой мужчина, сын, с ненавистью озирая доброхотов литературного мира. Семья в этой распре обнаружила подготовленное единство. (Заговор. Группа.)

   - Вот что, - объявил позабытый на отшибе старик Баранов. - Если вы его сейчас не отдадите согласно завещанию, то у меня заготовлены письма во все инстанции и в западные консульства. С указанием фамилий и деталей и текстом письма. Устраивает?

   Похоже, это было правдой, черт ему сейчас не брат, чего ему бояться, пенсионеру, как его прищучишь?

   Матерый литературный волк, опытный интриган и предусмотрительный боец Водоватов с треском выигрывал свой посмертный раунд.

- А вам бы помолчать, - брезгливо уронил Темин. - Продались за две тысячи, и теперь счастливы, что их получили. О вашем поведении сообщат куда следует, придется отвечать. Продажный циник...

   Старичок коротко просеменил к Темину и с чудной ловкостью всадил ему пощечину. По массивной выскобленной щеке шлепнуло сыро и звучно.

   Темин выдохнул и закрыл щеку.

   Старичок любовно потрепал покойнику плечо, рек:

   - Молодец, Сенька! По Сеньке шапка! Прощай, до встречи! - и поцеловал в губы. От дверей бросил санитарам: - Давайте ребята, давайте!

   На лестнице попыхивало побулькивало обсуждение: что плюнул в лицо, подлец; что двурушник, главное зло не разглядели, гнать надо было: нет, все-таки сошел с ума, а экспертиза липовая, да и знаете же наших горе-психиатров; но как допустили, не прервали, гипноз какой-то, растерялись; что, а все-таки молодец, но так высказывались немногие малоосторожные, малоопытные; а больше народ все был тертый, осмотрительный, и фразы преобладали нейтрально-неодобрительные.

   Поглядывали на двери и часы.

   Санитары вынесли гроб. Им помогали сын и нестарый родственник.

   Все внимательно проследили в стрельчатое окно на площадке, как гроб задвинули в больничный "рафик" и укатили.

   Баранов - старичок отдулся, раздернул воротничок с галстуком и покрутил шеей. Он был здесь сам по себе: отдельный как бы и не обращающий на себя ничьего внимания.

   У перил курила своим кружком шестерка "молодых". Старичок примерился взглядом к лысеющему, лет тридцати пяти, вполне простецкого обличья.

   - Эй, мальчик, - сказал он. - Выпить хочешь?

   - С вами? - немедленно откликнулся тот. - С огромным удовольствием.

   Старик извлек четвертную.

   - Тогда сбегай, голубок, возьми еще, - сказал он. - Как раз уже открылись. Помянем!



Copyright © 2000-2019 Asteria